Унижение
Исключим из подробного
рассмотрения очень значимый период германской
истории – период со второй половины XVI и до
начала XIX веков, а вместе с ним и два эпизода,
важнейших для понимания германской истории и
судьбы. Первый – это период Тридцатилетней
войны, когда Германию сразил "второй
инфаркт". Второй – это период второй половины
XIX века, когда слабая Пруссия каким-то
"странным" образом стала одним из двух
гегемонов Германии.
Это интересное и
значимое, но все-таки не ключевое время, каким
было время Лютера. В этот период закономерно,
хоть и конфликтно, развивались институты и
воплощались идеи, "вживленные" в германскую
историю и в германский дух с конца XV и до конца
первой половины XVI века.
Да и во всей Европе во
время ключевых событий XVI века произошел
исторический переворот. Отныне в Европе
экономически господствовали страны
протестанского Севера, а сила итальянского духа
временно, но надолго, угасла.
На место итальянской
духовной гегемонии пришла духовная гегемония
Франции. В течение двухсот лет влияние и слава
Франции будут неуклонно расти. Одновременно
будет расти экономическая мощь Севера.
Германское сердце
отзовется на все европейские события. Отдельные
части нации будут играть важную роль в большой
европейской политике, которая с начала XVIII века
включает в себя и Россию. Но разобщенность
Германии усилится. Поэтому Германии в
общеевропейской политике будет отведена в
основном страдательная роль.
Страдать Германия
будет добровольно и даже с каким-то наслаждением.
Тень убедит ее в необходимости подобной формы
жертвенной миссии. Немцы, потеряв деятельное
экспансивное многообразие, призовут
страдательное многообразие.
Перестав продвигаться
на юг, восток и запад, они позволят Югу, Востоку и
Западу самим прийти в Германию в виде
политических интриг, военных и экономических
предприятий. Вершиной этой страдательности
стала Тридцатилетняя война, когда немецкую землю
терзали армии и банды со всех концов Европы.
Приведу одно из
красноречивых свидетельств бедствий
заключительного периода Тридцатилетней войны в
пограничной Лотарингии, когда жизнь стала адом и
хлевом, а дух достиг вершин страдания и
пронзительной искренности в творчестве Жоржа де
Ла Тура:
"Наступил ужасающий
голод. Некому было обрабатывать поля, а
виноградники сожгли солдаты. Три четверти
сельского населения, по мемуарам маркиза де Бово,
погибли или покинули страну. Нищие наводнили
дороги и города. Из Нанси французские власти
однажды изгнали 1600 укрывавшихся там нищих,
предварительно заклеймив их. Страшно читать
свидетельства современников о начавшейся охоте
на людей. Карл Лотарингский цинично хвалился тем,
что его солдаты в разоренных областях ели людей,
и называл количество съеденных – "более
десяти тысяч". Перед подобными цифрами меркнут
сообщения мемуаристов о том, как около Меца были
откопаны головы съеденных детей, как близ
Шато-Сален какая-то женщина убила и съела свою
мать. Разрывали могилы и ели трупы. Люди
уподоблялись волкам, которые врывались в дома и
пожирали женщин и детей. Мемуарист, описывающий
эти ужасы, завершает свой рассказ словами: "Я
стыжусь обнародовать все это, и будущее мне
никогда не поверит". Вот еще одно леденящее
душу сообщение маркиза де Бово: "Видели даже
многих матерей, доведенных до тяжкой
необходимости есть своих собственных детей,
чтобы не умереть с голода, и они говорили одна
другой: сегодня я поем твоего, а завтра ты
получишь кусок моего" (Ю. К. Золотов).
Пройдут десятилетия,
раны Тридцатилетней войны зарубцуются, немцы
успокоятся в простом бюргерском счастье,
наиболее активные и обездоленные начнут
пассивную колонизацию на восток, где они с
готовностью и старательностью станут
приспосабливаться к далеким культурам народов,
населяющих Российскую империю.
Но наполеоновские
войны вновь разбудили Германию. Это пробуждение
было несчастливым как по самому впечатлению, так
и по его последствиям.
Господство Бонапарта и
взбаламученных Французской революцией слоев
французского общества оказалось грубым
попранием всего, во что еще верили германцы:
Римскую империю германской нации, в свою
аристократию, собственную европейскую миссию и в
свою "центральность".
Германская империя
оказалась смешной и слабой. Теперь Империей
называлась наполеоновская машина. Достоинство
германской аристократии было растоптано
карликом. Его многочисленные родственники и
подручные стали королями, принцами, князьями и
графами.
Общееевропейская сцена
в начале XIX века показала плохую пародию на
священные книги германской Европы. Это был
бурлеск, напоминающий возрожденческий
раблезианский, но вторичный и безвкусный.
Корсиканец, кстати, не только наплевал в
германские глубины, но и надсмеялся над
французским вкусом.
Пелена спала с глаз и
Германия предстала перед немцами разобщенной,
слабой и нагой, но, что невыносимее всего, жалкой
и смешной.
Германская культура, в
течение веков соединявшая Европу миллионами уз
феодальных и корпоративных отношений, которая в
последние триста лет с готовностью несла крест
религиозной реформы, испытывая тысячи несчастий
в надежде заслужить уважение и благодарность
Европы, оказалась в ненужном прошлом. За триста
лет она почти безнадежно отстала от своих
соседей. Этим соседям и дела не было до
германской миссии. Эти соседи были в конце XVIII
века уже столь сильны, что воспринимали
германское центральное пространство как место,
которое пора бы поделить между собой .
И всему этому, после
наполеоновских побед и наполеоновских оплеух,
приходилось поверить:
"Наполеон по своему
воспользовался своей добычей и победой:
энергично, без стеснения, жестоко. В Веймаре он
высказал свое негодование герцогу Карлу Августу,
что он, как прусский генерал и немецкий князь
остается верным своим обязанностям в эти тяжелые
дни несчастья; в Галле он выразил свое
недовольство на непочтительное поведение
студентов, которые проявляли любопытство, а не
страх или почтение, и взыскивая за это с
университета, велел его закрыть; недоставало,
чтобы он и профессоров прогнал. Герцога
Брауншвейгского он обозвал "генералом
Брауншвейгом" в своем бюллетене от 16-го и
объявлял конец его династии; герцога Гессенского
не спасло его запоздалое верноподданичество…
7-го, четыре дня спустя,
был заключен мир в Тильзите между Францией и
Россией; 9-го – между Францией и Пруссией. В 4-ой
статье нового договора было уточненное, в таком
документе едва ли слыханное издевательство –
можно сказать, школьничество: "Из уважения к
императору Всероссийскому (de toutes les Russies),
император Наполеон соглашается отдать королю
Прусскому нижепоименованные покоренные
владения" (О. Егер).
Французы, да и русские,
указали на действительное место Германии в
Европе – на место второразрядной страны, точнее,
двух второразрядных и трех десятков
третьеразрядных стран. И современная культура
ее, нагота которой еще прикрывалась романтизмом
и философией, объективному взгляду тоже
предстала второразрядной.
Пруссаки тоже
пребывали в кризисе, на время запутавшись в
сословности, противоречиях отношений с поляками
и формальностях собственной бюрократической
машины:
"Государство
Фридриха Великого, без его умного руководства,
сделалось одним механизмом, таблицами,
призраками, а в дальнейшем – извращением всего.
Вместо чести сословий – высокомерие касты;
вместо единства политики, обдуманной
государственным умом – непостоянное
любительское политиканство второстепенных
людей" (О. Егер).
Депрессия
Как известно, Наполеон
был разгромлен. Но решающая роль в его разгроме
принадлежала России. Германия же, в лице ее
главного "представителя" – Австрийской
империи, успела смириться и даже испытать
чувство покоренного. Жалкий Рейнский союз был
союзом вассальных по отношению к Франции
государств. Еще недавно, казалось бы, неумолимо
возвышающаяся Пруссия, тоже была побеждена и
унижена и также приняла фактически вассальный
статус. Но Пруссия была побеждена, а не покорена.
Разгром Наполеона в России поднял на борьбу
сначала Восточную, а за ней и Западную Пруссию.
Только решительная
российская победа в войне 1812 года и морская
победа Англии проложили дорогу к спасению от
санкюлотской диктатуры. Германская гордость
была уязвлена и тем, что в России и Испании
возгорелась народная война, а в "народной"
Германии – нет. Народ "оставался на местах"
даже тогда, когда ситуация резко изменилась в
пользу России и Пруссии. Лишь отдельные области,
такие как горский Тироль, поднялись против
европейского тирана.
Наполеоновские войны
способствовали росту авторитета Пруссии. И, хотя
лидерство Австрии было восстановлено, а
австрийский канцлер Меттерних стал основной
политической фигурой послевоенного
урегулирования, Пруссия увидела, что её
господство в Германии – лишь вопрос времени.
Шок наполеоновских
войн дал начало медленному, но неумолимому,
процессу деградации старогерманского
имперского духа, и даже – базового духа нации, и,
вместе с тем, возвышения германской Тени.
Началась третья
четверть большого лета или "зима-лето" 1813-1861.
Как мы помним, "зимой осени" 1237-1283
"случилось" междуцарствие и разразился
фатальный кризис штауффенской империи.
"Зимой зимы" 1429-1477
ничтожество Империи и императоров, возможно,
спасли и их самих, потому как нашлись этому
ничтожеству сильные покровители.
"Зимой весны" 1621-1669
Германия корчилась в муках Тридцатилетней войны,
положившей конец германскому имперскому
могуществу в Европе.
"Зимой лета" 1813-1861
мы видим несчастьем разбуженную Германию,
утратившую грезы нового романтизма и так жестоко
обманувшуюся во всем, что еще составляло предмет
и основу ее гордости. Это эпоха
"меттернихов" – пошлых и пройдошливых
политиков. Ничего не создающих, никого не
подпускающих и не пропускающих.
Все, что было
старогерманским духом или создалось при его
живейшем участии, оказалось отвергнуто и
осмеяно. Как? Кем? Пошлым плебеем, хуже –
плебейством соседней нации. Но печальнее всего –
это то, что немцы сразу смирились. Они плохо
боролись с Наполеоном. Победу над Наполеоном они
получили из рук "восточного варвара".
Оставалось с надеждой,
все более крепнувшей, смотреть на Пруссию,
которая, находясь в 1813-1861 в своем славянском
"лете осени" (первой четверти большой осени),
знала, что делать и поневоле стала
общегерманским примером и образцом. Она подала
растерянному германскому миру пример
национального государства с четкой вертикалью
власти, деятельной уверенностью, всесильным
чиновничеством и Таможенным союзом.
Казалось бы, сама жизнь
объявила старой Германии вотум недоверия.
Дескать, "хватит носиться со своим
партикуляризмом, аристократией и духовностью, в
наше время успех – за деятельной
ограниченностью, вертикалью власти и
национализмом". И этот шепот Тени оказал
прусскому авторитету неоценимую услугу. Средние
и Северные немцы поверили. Они решили, что
изменить себя, это значит изменить себе, но
изменить для будущей великой роли, той роли,
которую они все время играли, но, как оказалось,
не по тем правилам.
Но власть Тени, в
отличие от власти духа, не органична. В глазах
соседей народ, находящийся под властью своей
Тени, в силе своей становится зловещим, а в
слабости – жалким. Власть Тени ведет народ к
цели, но это не вершина, а пропасть. Это
"зияющие высоты".
Правда, немцы в 1813 году
еще только "проснулись". Их пробуждение
оказалось ложным пробуждением во сне.
"Проснувшись", они увидели не цветной и
гармоничный мир, а мир черно-белый, мир теней и
полутеней, мир ненависти и гротеска, мир, в
котором не хотелось жить, в котором хотелось
что-то, может быть все, сломать. Романтический и
философический взлет последних десятилетий XVIII
века и первого десятилетия XIX: (Гете, Шиллер,
Фихте, Гегель) оказался прощанием
старогерманского духа с Германией. Поэтому
творчество великих немецких мыслителей и поэтов
конца XVIII – начала XIX веков, столь высокое,
глубокое и чистое, одновременно столь бессильно.
Их творчество – словно предчувствие слома и
падения:
"Так должно было
свершиться для того, чтобы нация воспрянула,
наконец, к новой жизни и деятельности из того
глубокого упадка, которого не замечали ее
виднейшие умы, витая в области идеалов, поэзии и
отвлеченного знания. Французская революция
также не могла привести народ к этому;
величественное возрождение немецкой литературы
Гете и Шиллером глубокомысленные творения таких
философов, как Фихте, Кант, Шеллинг, Гегель,
которые, созидая здание знаний, старались
разрешить высшие задачи мысли, мира и духа,
усиливали лишь созерцательное направление умов.
Весьма характерно, что Гегель написал свою
"Феноменологию" в год битвы при Иене (1806г.).
Даже драмы Шиллера, дышащие такой энергичной
политической и национальной жизненностью,
поражали зрителей только богатством мысли и
блеском риторики" (О. Егер).
Это оценка романтизма
очарованного пруссачеством немецкого историка
конца XIX века. А вот оценка немецкого политолога
конца века XX:
"Романтизм породил
политически неангажированного бюргера,
идиллический образец аполитичного немца,
который в то же время, не будучи чистым
идеалистом, охотно сходится с себе подобными
(общинное сознание). Вильгельмовская эпоха
произвела, наконец, на свет то недоброе сочетание
жажды национального престижа с жесткой реальной
политикой, которое в XX веке сделало Германию
столь трудным партнером в европейском концерте,
поставив под угрозу с трудом
стабилизировавшееся в XIX веке равновесие. В годы
грюндерства выросло страстное желание немцев
быть чем-то важным в мире, получить свое место под
солнцем. В вильгельминизме смешались чувство
гордости крепнущей экономической мощью со
стремлением обрести мировое значение как
политическая сила.
Идеологические
предпосылки такого представления об особой роли
Германии как сильной державы в сердце Европы,
предназначенной исполнить историческую миссию в
этой части мира, были заложены романтизмом. В ту
пору представители германского духа противились
принятию западного мышления и западных
учреждений. В ту эпоху сформировался германский
консерватизм, который не только заботился о
защите традиционной структуры собственности, но
и действовал при помощи таких впечатляющих
опасных новых формул, как: идея органичности в
противовес якобы механически
сконструированному строю западного либерализма;
идея цельности и общности в противовес
индивидуальности и личной свободе; наконец,
мессианское представление, будто немецкая нация
призвана оздоровить весь мир, ибо в немцах-де, в
силу их уникального исторического прошлого,
особенно глубоко укоренены высокие ценности
человеческого бытия" (К. Зонтхаймер).
Оговорюсь – речь идет о
духе нации, а не о душах людей. Люди, как всегда,
любили и очаровывались, но только как люди, как
личности, а не как частицы могучего и прекрасного
Общего. Это могучее Общее впало в тяжелую
депрессию.
До 1830 года, казалось бы,
ничего страшного не произошло. Ну, в Австрии
правили хитрые бездарности, а в Вюртемберге –
порочные и жестокие короли. Зато в Баварии правил
чудак и поэт, а в Пруссии жизнь организовывалась
и устраивалась. Вокруг Пруссии формировался
общегерманский Таможенный союз.
Страх перед революцией
стал навязчивым состоянием умов всех германских
правительств. Жертвами этого страха становились
студенты и профессора, которых можно было всего
лишь заподозрить в "разжигании революции".
Но в Германии и Пруссии, в отличие от Италии,
Испании и Франции в это время была более-менее
спокойно.
За "более-менее"
скрывались тлеющие угли религиозного раздора,
прусско-германских противоречий и
несовместимостей, выражающихся в создании
"сепаратных" таможенных союзов, в баварском
"культурном вызове", в борьбе
конституционалистов и конституций разных типов.